-----------------------------------------------------------------------------------

Константин Леонтьев. Произведения: http://knleontiev.narod.ru/articles.htm

-----------------------------------------------------------------------------------

КОНСТАНТИН ЛЕОНТЬЕВ

Избранные письма В.В. Розанову

[1]

 

234.   В.В.РОЗАНОВУ

13 апреля   1891 г.,  Оптина Пустынь

 

(Христос Воскресе!)

Читаю Ваши статьи постоянно. Чрезвычайно ценю Ва­ши смелые и оригинальные укоры Гоголю: это великое начинание. Он был очень вреден, хотя и непреднамеренно.

Но усердно молю Бога, чтобы Вы поскорее переросли Достоевского   с   его   „гармониями",   которых   никогда   не будет,  да и  не нужно.

Его монашество — сочиненное. И учение от. Зосимы - ложное,  и весь стиль его бесед фальшивый.

Помоги Вам Господь милосердный поскорее вникнуть в дух реально существующего монашества и проникнуть­ся им.

Христианство личное есть, прежде всего, трансцендент­ный (не земной, загробный) эгоизм. Альтруизм же сам собою „приложится". „Страх Божий" (за себя, за свою вечность) есть начало премудрости религиозной.

К. Леонтьев.

 

 

235.   В. В. РОЗАНОВУ

8 мая  1891 г., Оптина Пустынь

 

(...) О „пороках русских" напишу я Вам в другой раз... Коротко и ясно замечу только, что пороки эти очень большие и требуют большей, чем у других народов, власти церковной и политической. То есть наибольшей меры лега­лизованного внешнего насилия и внутреннего действия страха согрешить. А куда нам „любовь"! Народ же, выно­сящий и страх Божий, и насилие, есть народ будущего ввиду общего безначалия... Ясно? Если не ясно, еще потом объясню. (...)

Если женатый и если задумаете в Оптину приехать, то не берите с собой на 1-й раз супругу Вашу, какая бы она прекрасная женщина ни была. Знаю по прежнему опыту, как полезно в хорошем монастыре пожить неделю, месяц одному и как отвлекают именно близкие люди, приехавшие с нами, наше внимание от тех впечатлений и дум, которых влияние так дорого. Позднее — другое дело.

Хотя в статье Вашей о „Великом Инквизиторе" многое множество прекрасного и верного, и сама по себе „Легенда" есть прекрасная фантазия, но все-таки и оттенки самого Достоевского в его взглядах на католицизм и вообще на христианство ошибочны, ложны и туманны; да и Вам дай Бог от его нездорового и подавляющего влияния поскорей освободиться!

Слишком сложно, туманно и к жизни неприложимо.

В Оптиной „Братьев Карамазовых" правильным пра­вославным сочинением не признают, и старец Зосима ни­чуть ни учением, ни характером на отца Амвросия не похож. Достоевский описал только его наружность, но говорить его заставил совершенно не то, что он говорит, и не в том стиле, в каком Амвросий выражается. У от. Амвросия прежде всего строго церковная мистика и уже потом — прикладная мораль. У от. Зосимы (устами кото­рого говорит сам Федор Михайлович!) прежде всего мо­раль, „любовь", „любовь" и т. д., ну, и мистика очень слаба.

Не верьте ему, когда он хвалится, что знает монашество; он знает хорошо только свою проповедь любви — и больше ничего.

Он  в Оптиной  пробыл дня два-три всего!..

„Любовь" же (или, проще и яснее, доброту, милосер­дие, справедливость) надо проповедовать, ибо ее мало у людей и она легко гаснет у них, но не должно пророчить ее воцарение на земле. Это психологически, реально невоз­можно и теологически непозволительно, ибо давно осужде­но Церковью как своего рода ересь (хилиазм, т. е. 1000-лет­нее царство Христа на земле перед концом света). Смотри „Богословие" Макария , т. V, стр. 225, изд. 1853 г.

 

 

238.   В. В. РОЗАНОВУ

13 июня  1891 г., Оптина Пустынь

 

(...) Неприятно мне было только то, что Вы говорите против материальных чудес. Какое же без них христианст­во? Зачем до конца полагаться на нашу логику. Credo quia absurdum*. Я же прибавлю: и на других, и на самом себе видел вещественные чудеса. Если увидимся — расскажу. И зачем это все понимать? И так уж мы стали в XIX веке понимать или, вернее, знать слишком много. Дай Бог, чтобы в XX веке более глубокое понимание некоторых привело к ослаблению знания у большинства (рациональ­ный, развивающий обскурантизм). Впрочем, насчет чудес следует Вашу терминологию употребить обратно: о чудесах полезно знать (факты), но понимать их — избави нас Боже!

Поймите, прошу Вас, разницу: русское царство, насе­ленное православными немцами, православными поляками и даже отчасти православными евреями, при численном преобладании православных русских, и русское царство, состоявшее, сверх коренных русских, из множества обрусе­лых протестантов, обруселых католиков, обруселых татар и евреев. Первое — созидание, второе — разрушение. А этой простой и ужасной вещи до сих пор никто ясно не понимает... Мне же, наконец, надоело быть гласом вопию­щего в пустыне! И если Россия осуждена после короткой и слабой реакции вернуться на путь саморазрушения, что „сотворит" один и одинокий пророк? Лучше о своей душе побольше думать, что я с помощью Бога и старца и стараюсь делать... Моя душа без меня в ад попадет, а Россия как обходилась без моего влияния до сих пор, так и впредь обойдется. Пусть гипотеза моя есть научное открытие, и даже великое, но из этого еще не следует, что практическая политика в XX веке пойдет сообразно этому закону моему. Общественные организмы (особенно запад­ные), вероятно, не в силах будут вынести ни расслоения, ни глубокой мистики духовного единства, ни тех хронических гкестокостей, без которых нельзя ничего из человеческого материала надолго построить. Вот разве союз социализма („грядущее рабство", по мнению либерала Спенсера) с русским самодержавием и пламенной мистикой (которой философия будет служить, как собака)— это еще возмож­но, но уж жутко же будет многим. И Великому Инквизито­ру позволительно будет, вставши из гроба, показать тогда язык Фед(ору) Михайловичу) Достоевскому. А иначе все будет либо кисель, либо анархия...

Старо человечество, старо! Вот и я понимаю теперь, в 60 лет, чего бы я должен был избегать в 20, 30, 40 лет, чтобы не изнемогать, как теперь изнемогаю, но уже вернуть прошлого не могу!

Ну, а ряд блестящих торжеств еще будет у России бесспорно в ближайшем будущем. Да мягки мы все стали слишком и к себе, и к другим. Страх Божий утратили, а этой пресловутой, какой-то еще неслыханной „любви" все нет как нет. (...)

Впервые опубликовано в журнале: „Русский вестник". 1903. Май. С. 168—182.

 

240.   В. В. РОЗАНОВУ

13—14 августа   1891 г.,  Оптина Пустынь

 

(...) Опасаюсь, что очень немногие поймут слово „эсте­тика" так серьезно, как мы его с Вами понимаем.

Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что в наше время большинство гораздо больше понимает эстетику в природе и в искусстве, чем эстетику в истории и вообще в жизни человеческой.

Эстетика природы и эстетика искусства (стихи, карти­ны, романы, театр, музыка) никому не мешают и многих утешают.

Что касается до настоящей эстетики самой жизни, то она связана со столькими опасностями, тягостями и жестокостями, со столькими пороками, что нынешнее боязливое (сравнительно, конечно, с прежним), слабонервное, маловерующее, телесно само изнеженное и жалостливое (тоже сравнительно с прежним) человечество радо-радешенько видеть всякую эстетику на полотне, подмостках опер и трагедий и на страницах романов, а в действительности — „избави Боже!".

Мне иногда кажется, что по мере расширения круга среднего понимания природы и искусства круг эстетическо­го понимания истории все сужается и сужается. В этом случае само христианство (по-моему, конечно, ложно пони­маемое большинством, т. е. понимаемое более с утилитарно-моральной, чем с мистико-догматической стороны) часто играет в руку демократическому прогрессу. Например, в вопросах войны и мира. Истинное, церковное христианство, и западное, и наше, вовсе так войны не боится, как боит­ся ее разжиженное утилитарно-моральное христианство XIX века. (...)

Я считаю эстетику мерилом, наилучшим для истории и жизни, ибо оно приложимо ко всем векам и ко всем мест­ностям. Мерило положительной религии, например, при­ложимо только к самому себе (для спасения индивидуаль­ной души моей за гробом, трансцендентный эгоизм) и во­обще к людям, исповедующим ту же религию. Как Вы буде­те, например, приступать со строго христианским мерилом к жизни современных китайцев и к жизни древних римлян?

Мерило чисто моральное тоже не годится, ибо, во-пер­вых, придется предать проклятию большинство полковод­цев, царей, политиков и даже художников (большею частью художники были развратны, а многие и жестоки); останутся одни „мирные земледельцы" да какие-нибудь кроткие и честные ученые. Даже некоторые святые, при­знанные христианскими церквами, не вынесут чисто этичес­кой критики. Например, св. Константин, св. Ирина, св. Ки­рилл Александрийский и почти все ветхозаветные святые (которым, однако, велено молиться)... Это во-первых. А во-вторых, этическое мировоззрение неизбежно и всегда колеблется между двумя разными моралями: моралью внутренней борьбы (или моралью стремления) и моралью внешнего результата (мораль осуществления). Пример 1-й морали: я рабовладелец, могу бить, могу даже изувечить раба, но воздерживаюсь от последнего с большой победой над собою, хотя, однако, все-таки бью и бью крепко, но без членовредительства, и бью, например, за дело, за грубость, за подлость и т. д. Пример 2-й морал не бью слугу вовсе, потому что боюсь мирового судьи.

Первая мораль, конечно, менее верна, но зато она ближе к мистической религии, и к эстетике (победа разума и сердца над гневом и зверством есть также эстетическое явление — моральная эстетика); вторая мораль гораздо вернее, но ведь это забота об одном лишь внешне мораль­ном результате и приводит шаг за шагом к тому общеутили­тарному мировоззрению, которое и есть всемирная уравни­тельная революция (смешение, разрушение, вторичное уп­рощение и т. п.). В эстетическом же мировоззрении все вместимо!.. И все религии, и всякая мораль, даже до некоторой степени и мораль внешнего результата. Напри­мер, противно было видеть, как дурного тона помещица бьет по щекам вовсе не слишком виновную служанку (мужчина и женщина — большая разница!), мировой судья тут является орудием отрицательной эстетики; та же поме­щица после 61 года не только не бьет, но и сама становится интересной, ибо слуги уже начинают злоупотреблять своей свободой и притеснять ее и т. п.

Все это так... Но, увы! Не только в глазах какой попало публики, но и в глазах многих весьма серьезных, весьма влиятельных, весьма высоко в государстве поставленных людей слова „художники", „эстетик", „эстетический взгляд на жизнь" роняют практическую ценность мыслей.

Им представляется все это сейчас чем-то вроде изли­шества, роскоши, искусства для искусства, десерта какого-то, без которого можно обойтись.

Они никак не могут понять, что только там и государст­венность сильна, где в жизни еще много разнородной эстетики, что эта видимая эстетика жизни есть признак внутренней, практической, другими словами — творческой силы.

Вот что я хотел сказать.

В заключении дерзну прибавить несколько „безумных" моих афоризмов:

1 ) Если видимое разнообразие и ощущаемая интенсив­ность жизни (т. е. ее эстетика) суть признаки внутренней жизнеспособности человечества, то уменьшение их должно быть признаком устарения человечества и его близкой смерти (на земле).

2)   Более   или   менее   удачная   повсеместная   проповедь христианства должна неизбежно и значительно уменьшить это разнообразие (прогресс же, столь враждебный христи­анству по основам, сильно вторит ему в этом по внешности, отчасти и подделываясь под него).

3)   Итак, и христианская проповедь, и прогресс европей­ский совокупными усилиями стремятся убить эстетику жиз­ни на земле, т. е. самую жизнь.

4)   И   церковь   говорит:    „Конец   приблизится,    когда Евангелие будет  проповедано везде".

5)   Что же делать? Христианству мы должны помогать даже и в ущерб любимой нами эстетике из трансцендентно­го эгоизма, по страху загробного суда, для спасения наших собственных  душ,   но  прогрессу  мы   должны,   где   можем, противиться,   ибо   он   одинаково   вредит   и   христианству, и эстетике.   (...)

В ответ на Вашу просьбу объяснить Вам, что заставило меня оставить дипломатическую карьеру, которая шла так хорошо (и даже очеь хорошо под конец, судя по отзывам кн(язя) Горчакова и обещаниям Игнатьева), и думать о монашестве, скажу Вам следующий афоризм- „Полуот­кровенность и недосказанность часто больше вредят настоя­щему пониманию чужой жизни, чем совершенное умалчива­ние". А с полной откровенностью я об этом в письме распространяться не могу. Если Бог поможет, наконец, нам увидаться (не отчаиваюсь!), то на словах — другое дело. Постараюсь, однако, кое-как объяснить... Причин было много разом, и сердечных, и умственных, и, наконец, тех внешних и, по-видимому (только), случайных, в которых нередко гораздо больше открывается Высшая Телеология , чем в ясных самому человеку его внутренних перерождени­ях. Думаю, впрочем, что в основе всего лежат, с одной стороны, уже и тогда, в 1870—71 году: давняя (с 1861 — 62 года) философская ненависть к формам и духу новейшей европейской жизни (Петербург, литературная пошлость, железные дороги, пиджаки и цилиндры, рационализм и т. п.), а с другой,— эстетическая и детская какая-то привер­женность к внешним формам православия; прибавьте к этому сильный и неожиданный толчок сердечных глубочай­ших потрясений (слыхали Вы французскую поговорку Cherchez la femme!, т. е. во всяком серьезном деле жизни „ищите женщину"); и, наконец, внешнюю случайность опаснейшей и неожиданной болезни (в 1871 году) и ужас умереть в ту минуту, когда только что были задуманы и не написаны еще и гипотеза триединого процесса, и „Одиссей Полихрониадес" (лучшее, по мнению многих, художествен­ное произведение мое), и, наконец, не были еще высказаны о „юго-славянах" все те обличения в европеизме и безве­рии, которые я сам признаю решительно исторической заслугой моей (сам Катков этой опасности не понимал или не хотел на нее указать по свойственному ему оппортунизму и хитрости)... Одним словом, все главное мною сделано после 1872—73, т. е. после поездки на Афон и после страстного обращения к личному православию... Личная вера почему-то вдруг докончила в 40 лет и политическое, и художественное воспитание мое. Это и до сих пор удивля­ет меня и остается для меня таинственным и непонятным. Но в лето 1871 года, когда консулом в Салониках, лежа на диване в страхе неожиданной смерти (от сильнейшего приступа холеры), я смотрел на образ Божией Матери (только что привезенный мне монахом с Афона), я ничего этого предвидеть еще не мог, и все литературные планы мои были даже очень смутны. Я думал в ту минуту даже не о спасении души (ибо вера в Личного Бога давно далась мне гораздо легче, чем вера в мое собственное личное бессмертие); я, обыкновенно вовсе не боязливый, пришел в ужас просто от мысли о телесной смерти и, будучи уже заранее подготовлен (как я уже сказал) целым рядом других психологических превращений, симпатий и отвраще­ний, я вдруг, в одну минуту, поверил в существование и в могущество этой Божией Матери, поверил так ощутитель­но и твердо, как если б видел перед собою живую, знако­мую, действительную женщину, очень добрую и очень могущественную, и воскликнул: „Матерь Божия! Рано! Рано умирать мне!.. Я еще ничего не сделал достойного моих способностей и вел в высшей степени развратную, утонченно грешную жизнь! Подыми меня с этого одра смерти. Я поеду на Афон, поклонюсь старцам, чтобы они обратили меня в простого и настоящего православного, верующего и в среду, и в пятницу, и в чудеса, и даже постригусь в монахи..."

Через 2 часа я был здоров, все прошло еще прежде, чем явился доктор, через три дня я был на Афоне, постригаться немедленно меня отговорили старцы, но православным я стал очень скоро под их руководством... К русской и эстетической любви моей к Церкви надо прибавить еще то, чего недоставало для исповедания даже „середы и пятни­цы": страха греха, страха наказания, страха Божия, страха духовного. Для достижения этого страха духовного нужно было моей гордости пережить всего только 2 часа физичес­кого (и обидного) ужаса. Я смирился после этого и понял сразу ту высшую телеологию случайностей, о которой говорил. Физический страх прошел, а духовный остался. И с тех пор я от веры и страха Господня отказаться уже не могу, если бы даже и хотел... Религия не всегда утешение, во многих случаях она тяжелое иго, но кто истинно уверо­вал, тот с этим игом уже ни за что не расстанется! И всякое сомнение, всякое невыгодное для религии философствование он будет с ненавистью и презрением легко от себя отгонять, как отгоняют несносную муху... (...)

Об отце Амвросии позвольте тоже отложить подробную беседу. Скажу только следующее: святость, признаваемая Церковью, может быть благодатью Божией усвоена людям самых несходных натур и самых разнородных умов. О. Амвросий по натуре и по уму склада более практическо­го, чем созерцательного. „Практического", разумеется, не в каком-нибудь мелком смысле, а в самом высоком и широком. В том смысле, например, в каком и евангельское учение можно назвать в высшей степени практическим. И любовь, и жестокие угрозы, и высшие идеалы отречения, и снисхождение к кающимся грешникам. Прибавлю еще: он скорее весел и шутлив, чем угрюм и серьезен, весьма тверд и строг иногда, но чрезвычайно благотворителен, жалостив и добр...

Теорий моих и вообще „наших идей", как Вы говорите, он не знает и вообще давно не имеет ни времени, ни сил читать. Но эпоху и людей он понимает превосходно, и психологический опыт его изумительный. Иногда, впрочем, приказывает себе вслух читать некоторые рекомендованные ему небольшие статьи. Так, мою статью в „Гражданине" о связи сословных реформ Толстого и Пазухина — с замед­лением прихода антихриста он велел прочитать себе 2 раза и чрезвычайно одобрил. Он „равенства и свободы" не любит, как и все духовные люди. (...)

После 20-го августа уезжаю в Троицкий Посад. Вероят­но, останусь там, если только увижу, что могу там по-свое­му навеки устроиться. Если же нет, то скоро вернусь. Вы из какого-то доброго и поэтического (видно) чувства жалеете, что я оставляю Оптину, а старец настойчиво уже с весны побуждает меня к этому переселению ввиду близости (там) именно той самой хирургической помощи, к которой и Вы мне советуете прибегнуть. От. Амвросий говорит: „Не дол­жен христианин напрашиваться на слишком жестокую смерть. Лечиться — смирение". И даже торопит отъездку,

пока не холодно. Может быть, у него есть и другие обо мне соображения, о которых он умалчивает.

10) Ischuria значит полное и решительное задержание мочи. Неправильное, трудное испускание называется disuria. Disuria пренебреженная ведет к ischuria. Ischuria, если не прекратится никаким средством, влечет за собой скорую и крайне мучительную смерть или от разрыва мочевого пузыря, излияния мочи в полость живота и острого, в высшей степени болезненного воспаления брюши­ны (peritonitis acutissima); или от заражения крови обратно всасывающеюся мочою (uremia), при этом бред, иногда бешеный, и т. д.

Вот почему о. Амвросий и желает, чтобы я был ближе к хорошим хирургам. А если бы он сказал: „Не ездите и готовьтесь здесь умирать" (как он иным и говорит иногда), то я, конечно, остался бы.

Впрочем, не надо старческую заповедь принимать всегда в прямом и чисто практическом смысле, что „вот все у Троицы еще лучше будет". Вовсе нет; может случиться в „земном" смысле и хуже, но важны благословение в „загробном" отношении, в смысле „трансцендентного эго­изма". (...)

Впервые опубликовано в журнале    „Русский вестник"    1903   Июнь С. 415—426

 


[1] Публикуется по изданию Константин Леонтьев. Избранные письма. 1854-1891. СПб., 1993. Номера писем даны по данному изданию.
Hosted by uCoz